Тревор Динсгейт подошел ко мне и опустил ружье. Черное дуло оказалось направленным прямо в мою правую руку. Потом он осторожно опустил ствол еще на дюйм. Я почувствовал холод и тяжесть железа всеми костями, нервами и сухожилиями.
Щелкнул затвор. Один выстрел из ружья двенадцатого калибра превратит мою руку в кровавое месиво.
От страха у меня на лбу выступил холодный пот.
Что бы там ни говорили, я не раз испытывал настоящий страх. Не страх перед какой-либо лошадью или перед скачками, не страх упасть и разбиться и даже не страх обычной боли. Нет, я боялся унижения, отверженности, беспомощности, неудачи и тому подобного.
Но весь пережитый в прошлом страх не шел ни в какое сравнение с нечеловеческим, безумным напряжением этой минуты. Оно легко могло разорвать меня на части, утопить с головой, затянуть в трясину ужаса, погубить истерзанную стонами отчаяния душу. Я собрался с силами и, ни на что не надеясь, постарался этого не показывать.
Он неподвижно стоял и следил за мной. Секунды показались мне бесконечными.
Никто не проронил ни слова. Я ждал и готовился к худшему.
Потом он глубоко вздохнул и произнес:
— Как видите, я мог бы прострелить вам руку. Работа нехитрая. Но, наверное, я этого не сделаю.
Не сегодня.
Он немного помолчал и осведомился:
— Вы меня слушаете?
Я чуть заметно кивнул. В глазах у меня двоились и троились ружейные дула.
Он заговорил спокойнее, серьезнее, тщательно взвешивая каждое слово.
— Обещайте мне, что отцепитесь и прекратите совать нос в мои дела. Что вы больше не встанете на моем пути. Завтра утром вы вылетите во Францию и пробудете там до скачек в Гинеях. После этого можете делать все, что угодно. Но если вы нарушите обещание, то я вас отыщу, а от вашей правой руки и обрубка не останется. Уж поверьте, я знаю, что говорю. Рано или поздно, но я свое слово сдержу. Вы от меня никуда не скроетесь. Поняли?
Я снова кивнул. Я чувствовал ружье, словно оно было раскаленным. Не дай ему это сделать, Боже, взмолился я. Не дай ему это сделать.
— Обещайте мне. Скажите. Я сглотнул. В горле запершило. Смогу ли я выговорить хоть одно слово? Я сипло произнес:
— Обещаю.
— Что вы от меня отцепитесь?
— Да.
— Что вы больше не будете меня преследовать?
— Нет, не буду.
— Что вы вылетите во Францию и останетесь там до скачек в Гинеях?
— Да.
Он замолчал. Очередная пауза тянулась, как мне представлялось, сотню лет.
Я оперся на здоровое запястье, приподнялся и поглядел на его идеально вычищенные ботинки.
Наконец он убрал от меня ружье. Разрядил его. Вынул патроны. Я опять ощутил дурноту.
Динсгейт присел на корточки, расправив отглаженные брюки, и пристально всмотрелся в мое застывшее лицо и ничего не выражавшие глаза. Я почувствовал, как по моей щеке скатились капельки пота. Он с мрачным удовлетворением кивнул.
— Я знал, что вы этого не выдержите. Да и никто бы не смог. Мне незачем вас убивать.
Он вновь поднялся и выпрямился, словно стряхнул с себя тяжелый груз. Потом сунул руки в карманы и начал что-то искать.
— Вот ваши ключи. Ваш паспорт. Чековая книжка и кредитные карточки. — Он швырнул их на сноп соломы и приказал подручным:
— Развяжите его и отвезите в аэропорт. В Хитроу.
Я вылетел в Париж и остановился в отеле аэропорта. Там я и провел все время. У меня не хватало ни сил, ни желания искать себе другое пристанище. Я просидел в номере пять дней и с утра до вечера глядел в окно, наблюдая за прилетающими и улетающими самолетами.
Я был в шоке. Я чувствовал себя больным, сбившимся с пути, опрокинутым навзничь, оторванным от собственных корней. Я погрузился в глубокую депрессию и презирал себя за это. Я знал, что на сей раз действительно струсил и сбежал.
Я убеждал себя, что у меня не оставалось иного выбора и я должен был дать обещание Динсгейту, когда он выдвинул свои ультиматум. В противном случае он бы, не колеблясь, меня прикончил. Я мог бы сказать себе, как постоянно делал, что подчиниться его требованиям меня заставил здравый смысл. Но когда его подручные отвезли меня в Хитроу и сразу уехали, я уже добровольно купил билет, дождался рейса и проследовал к трапу вместе с другими пассажирами.
Там не было вооруженной охраны, и мне никто не угрожал. Да, Динсгейт сказал правду — я бы не смог жить, лишившись второй руки. Ставка оказалась непомерно высокой, и я бы не решился рисковать. От одной мысли об этом меня бросало в пот.
Время шло, но чувство полной опустошенности и омертвения не ослабевало, а, напротив, усугублялось.
Какая-то часть моего существа продолжала по привычке действовать: я ходил, разговаривал, заказывал кофе, мылся в ванной. Но в другой его части господствовали боль и смятение Я ощущал, что за несколько роковых минут, проведенных в амбаре, во мне что-то непоправимо сломалось.
К сожалению, я слишком хорошо понимал причину собственной слабости. Знал, что, не будь я столь горд, пережитое не смогло бы нанести мне такой сокрушительный удар.
Я был вынужден признать, что оценивал себя неверно. Это открытие перевернуло все мои представления и сделалось чем-то вроде психологического землетрясения. Неудивительно, что я почувствовал, как разваливаюсь на куски.
Я не знал, удастся ли мне это выдержать.
Мне хотелось лишь одного — забыться сном и немного успокоиться.
В среду утром я подумал о Ньюмаркете и о надеждах на успех скачек в Гинеях.
Я подумал о Джордже Каспаре, который устроил проверку для Три-Нитро и с гордостью продемонстрировал лошадь в блестящей форме, а потом клялся, что на этот раз неприятные сюрпризы полностью исключены. Подумал о Розмари с ее взвинченными нервами, желавшей, чтобы лошадь непременно победила, и знавшей, что этому не бывать. Подумал о Треворе Динсгейте, которого никто не подозревает, о том, как он упорно пытается погубить, наверное, лучшую лошадь в королевстве.